– По закону, кажется, нельзя ставить на барки женщин? – спрашиваю я у сплавщика.
– По закону-то оно точно что не дозволено… – ухмыляясь, отвечает Савоська. – Да уж оно так выходит, что на каждую барку беспременно эти самые бабенки попадут… И кто их знает, как они залезут. Отваливает барка, нарочно поглядишь – все мужики стоят, а как отвалила – бабы и объявятся, вроде как тараканы из щелей.
– А плата им какая?
– Ну, обнаковенно, бабе бабья и цена: мужику восемь рублей, а бабе четыре.
– Что больно дешево? Другая баба, может быть, сильнее мужика…
– Всякие и бабы бывают, только по нашему делу они несподручны. Теперь взять, омелела барка – ну, мужики с чегенями в воду, а бабу, куда ты ее повернешь, коли она этой воды, как кошка, боится до смерти.
– А много наберется на караване баб?
– Да штук двести, поди, наберется… Вон у Гришкинова поносного, третья с краю робит бабенка – это его жена. Как же… Как напьется – сейчас колотить ее, а все за собой по сплавам таскает. Маришкой ее звать… Гришка-то вон какой, Христос с ним, настоящий деревянный черт, за двоих ворочает, – ну, жена-то и идет на придачу.
Очевидно, присутствие женщин на караване, помимо всяких интимных соображений, имело великое «промышленное значение», потому что Семен Семеныч всех баб запишет бурлаками, а с миру и набежит ребятишкам на молочишко. Великое это дело – мир… По рублику, по двугривенному, по пятаку с рыла, а глядишь – в результате получается целый кус. Это один из величайших секретов нашей преуспевающей промышленности. Большинство женщин, которые плывут с караваном, – бездомовный, самый жалкий сброд, который река сносит вниз, как несет гнилые щепы, хлам и разный никому не нужный сор. Роль таких женщин самая незавидная, и они попадают на барки вместе со своими любовниками или просто оттого, что некуда больше деваться. Мужние жены представляют некоторое исключение, с той разницей, что всегда щеголяют с фонарями на физиономии, редкий день не бывают биты и вообще испивают самую горькую чашу.
Под правым поносным стоял подгубщиком прожженный бурлак с карими большими глазами и черной бородкой; его звали Исачкой Бубновым. В своем рваном азяме и какой-то поповской шляпе Бубнов выглядел самым отчаянным проходимцем, каким и был в действительности. Достаточно было взглянуть на эту вечно улыбающуюся рожу, чтобы сразу разглядеть плута по призванию, с настоящей артистической жилкой. Бубнов не столько любил плоды своих замысловатых операций, сколько самый процесс хитро придуманной механики. Чистенько сделать самое пакостное дело было величайшей его слабостью. Все это прикрывалось бесконечными шутками, раскатистым смехом и самым добродушным весельем, какого никогда не испытывают самые чистые сердцем. Наш водолив Порша стонал и сокрушался все время нагрузки, а когда завидел Исачку – только всплеснул руками.
– Что, обрадовался небось? – балагурил Исачка, пробираясь под палубу с какой-то сомнительной котомкой. – Больно я о тебе соскучился.
– Да в котомке-то у тебя что… а? – кричал Порша.
– Муниция.
– То-то, муниция… Знаем мы тебя.
– Меня Савоська в подгубщики звал, я с ним завсегда плаваю. Ничего, не бойся, Порша.
Но Порша никак не мог успокоиться и несколько раз нарочно вылезал из-под палубы, чтобы взглянуть на Бубнова, причем охал, вздыхал и начинал ругаться.
Под командой Бубнова у правого поносного работал и дядя Силантий с своей артелью. Я рассмотрел добродушное лицо Митрия и еще несколько крестьянских физиономий. «Похаживай, пиканники! – покрикивал на них Бубнов. – Что брюхо-то распустили?» Мужики не умели «срывать поносного», как настоящие бурлаки, перепутывали команду и, видимо, трусили, когда около барки начинали хлестать пенистые волны. Тут же, среди сосредоточенных мужицких фигур, замешалась разбитная заводская бабенка в кумачном красном платке и с зелеными бусами на шее; она ухмылялась и скалила белые зубы каждый раз, как Бубнов отмачивал какое-нибудь новое коленце.
– Ты, умница, с кем плывешь? – спрашивал Бубнов, с убийственной любезностью поглядывая на бабенку.
– Одна… С кем мне плыть-то!
– Обнаковенно, живой человек – не полено! – объясняет Бубнов, к удовольствию остальной публики. – По весне-то и щепы парами плавают.
Бабенка сердито отплевывается и кокетливо опускает глаза. Кто-то ржет на задней палубе, где есть свой балагур в лице хохла Кравченки. Палубы начинают обмениваться взаимными остротами, пересыпая их крепкими словцами, без которых, как хлеб без соли, мужицкий разговор совсем не вяжется. Кравченко, худой сгорбленный субъект, в какой-то бабьей кацавейке и рваной шляпенке, смеется задорным рассыпчатым смехом, весело щурит большие глаза и не выпускает изо рта коротенькой деревянной трубочки. Он очень доволен своим положением, потому что попал между двумя щеголихами-девками, которые плывут с косными. Это настоящие дамы каменского полусвета и держат себя очень прилично, хотя заметно довольны веселым соседом, которому уже успели отпустить несколько полновесных затрещин, когда он нечаянно попадал руками куда не следует. Одна, постарше, с красивыми голубыми глазами, держалась особенно степенно, стараясь не глядеть на своего сожителя, молодого молчаливого парня в красной рубахе, который работал за подгубщика. Кравченко фамильярно называл ее Оксей (сокращенное от Аксиньи). Другая девка, молодая и вертлявая, постоянно закрывала свое курносое лицо рукавом ситцевой кофточки и хихикала, закидывая голову назад.
– Ты, Даренка, чего зубы-то моешь? – спрашивал Кравченко, любезно толкая свою соседку локтем. – Мотри, как дьякон-то на тебя зенки выворачивает… Кабы грех какой не стрясся.