– Ошарашим по стаканчику? – говорил Исачка, улыбаясь глазами.
В другом месте, под защитой густой ели, расположилась другая компания: на первом плане лежал, вытянувшись во весь рост, Гришка; он спал богатырским сном. В ногах у него, как собачонка, сидела Маришка и апатично сосала беззубым ртом какую-то корочку. Тут же сидел на корточках чахоточный мастеровой, наклонившись к огню впалой грудью; очевидно, беднягу била жестокая лихорадка, и он напрасно протягивал над самым огнем свои высохшие руки с скрюченными пальцами. Псаломщик, скорчившись, сидел на обрубке дерева и курил папиросу.
– Садитесь к огоньку, – предложил мне фабричный.
Я подсел к будущему дьякону, который вежливо уступил мне часть своего обрубка. Наступило короткое молчание.
– Мы тут про разбойника Рассказова разговариваем, – глухо заговорил мастеровой. – Он на Чусовой разбойничал…
– А давно это было?
– Да лет полсотни тому будет. Чудесный был человек, такие слова знал, что ему все нипочем. Сколько раз его в Верхотурье возили в острог. Посадят, закуют в кандалы, а он попросит воды испить – только его и видели… Верно!.. Ему только дай воды, а уж там его не удержишь: как сквозь землю провалится. Замки целы, стены целы, окна целы, а Рассказов уйдет, точно по воде уплывет. Сила, значит, в ней, в воде-то. Один надзиратель в остроге-то и похвастался, что не выпустит Рассказова, и не стал ему давать воды совсем, а все квас да пиво. В десятый раз, может, Рассказов-то сидел тогда… Ну, а Рассказов все-таки ушел: нарисовал на стенке угольком лодочку и ушел, ей-богу… Разные он слова знал! Ищут его теперь по лесу, окружили, деваться совсем Рассказову некуда, а он скажет слово, да всем глаза и отведет…
– Как глаза отведет?
– Да так: из глаз уйдет, все равно как потемки напустит… Тоже вот разными голосами умел говорить, сам в одном месте, а закричит в другом. Бросятся туда – а Рассказова и след простыл.
Мне не один раз приходилось слышать на Чусовой рассказы о разбойнике Рассказове с самыми разнообразными вариациями; бурлаки любят эту темную, полумифическую личность за те хитрости, какими обходил Рассказов своих врагов. Главное, Рассказов никогда не трогал своего брата мужика, а только купцов и богатых служащих. Притом он не проливал человеческой крови, что ставилось всеми рассказчиками разбойнику в особенную заслугу. У этого Рассказова на Чусовой был устроен в пещере разбойничий притон, где он хоронил награбленные сокровища. Мужицкая фантазия, как и фантазия привилегированных человеков, здесь к маленьким былям, очевидно, щедрой рукой подсыпала большие небылицы.
Свой рассказ мастеровой закончил глухим чахоточным кашлем.
– Нездоровится? – спрашивал будущий дьякон.
– Какое уж тут здоровье… Мы на катальной машине робили, у огня. В поту бьешься, как в бане. Рубаха от поту стоит коробом… Ну, прохватило где-то сквозняком, теперь и чахну: сна нет, еды нет.
– А семья у тебя есть?
– Как же… Ребятенок трое, жена. Старика тоже воспитываю… У нас на заводе рано в старики записываются, сорок лет – и старик. Мой-то старик робил на сортовой катальной, где проволоку телеграфную тянут, а тут к тридцати годам без ног наш брат. Работа вся бегом идет… В семье-то нас два работника, а вместо работников выходит два едока. В допрежние времена всем калекам и не способным к тяжелой работе было место: кого куда рассуют, а ноне другие порядки: извелся на работе – и ступай куды глаза глядят. Машины везде пошли, гонят народ…
– Это вроде как у нас тоже, – вставил свое слово будущий дьякон. – У нас хоть и нет машин, а тоже гонят изо всех мест. Меня из духовного училища выгнали за то, что табаку покурил… Прежде лучше было: налупят бок, а не выгонят.
– Лучше было, что говорить! – повторял мастеровой, хватаясь рукой за грудь. – Знамо, что лучше… Как уж и жить будем! Тоже не от сладкого, поди, житья с нами, мужиками, у поносного обедню служишь?
Псаломщик только встряхнул гривой и посмотрел на свои медвежьи лапы.
– А я к дождю-то больно разнемогся вечор, – прибавил мастеровой, запахивая вытертый суконный халат около шеи. – Вишь, как частит!.. Другие в мокре стоят – ничего, только пар от живого человека идет, а меня цыганский пот пробирает.
К огню подошла пара. Это был Савоська. Он шел, закрыв широким чекменем востроглазую заводскую бабенку, которая работала у нас на передней палубе. Увидев меня, он немного смутился, а потом проговорил:
– Вот места сухонького ищем… Зарядил, видно, наш дождичек, так и сыплется, как скрозь решето.
– Рано завтра отвалит караван?
– А кто его знает? Как Осип Иваныч.
Подруга Савоськи засмеялась, показывая белые зубы.
– На два вершка воды прибыло в Чусовой, – заметил Савоська, подсаживаясь к огоньку. – Ужо что утро скажет…
На барке сидел один Порша, ходивший по палубе, как часовой. Осипа Иваныча не было; он ночевал где-то на берегу. Река глухо и зловеще шумела около бортов, в ночной темноте нельзя было рассмотреть противоположного берега.
Ночь я провел самую тревожную и просыпался несколько раз. Казалось, что около барки живым клубом шипела и шевелилась масса змей. Когда я проснулся, наша барка подплывала уже к Кыновской пристани. В окошечко каюты сквозь мутную сетку дождя едва можно было рассмотреть неясные очертания гористого берега. Кыновский завод засел в глубокой каменистой лощине на левом берегу, где Чусовая делает крутой поворот. «Кыну» по-пермяцки значит «холодный», и действительно, в Среднем Урале не много найдется таких уголков, которые могли бы соперничать с Кыном относительно дикости и угрюмого вида окрестностей. Как-то всем существом чувствуешь, что здесь глухой, бесприютный север, где все точно придавлено. Караван кыновской успел уже отвалить до нас; на берегу едва можно было рассмотреть ряды заводских домиков, совсем почерневших от дождя.