– Этого никто не знает.
– Вот в том-то и беда.
На другой день, когда я проснулся, Осип Иваныч в бессильной ярости неистовствовал на барке. Около него собрались кучки бурлаков.
– Ведь убежали! – встретил он меня.
– Кто убежал?
– Да мужландия… Целая артель убежала. Помните этого бунтовщика… ну, старичонка, бородка клинышком: он всю артель за собой увел. Жалею, что не отпорол этого мерзавца еще на Каменке. Ну, да наше не уйдет… Я еще доберусь до него… я… я…
– Какой бунтовщик? Я что-то не припомню?
– Ах, господи… Ну, как его там звали, Савоська?
– Силантием, Осип Иваныч. У носового поносного робил с артелью.
– Подлецы, подлецы, подлецы!
«Мужландия» не вытерпела, наконец, и «выворотилась».
– Шесть аршин над меженью! – крикнул Порша, меряя воду.
– Не может быть? Ты не умеешь мерять… – усомнился Осип Иваныч, выхватывая наметку из рук Порши.
– Как вам будет угодно. Осип Иваныч… – обиделся водолив. – Уж если я не умею воду мерять, так после этого… Позвольте расчет, Осип Иваныч!..
– Убирайся ты к черту, дурак! Не до тебя! Ах, черт возьми, действительно шесть аршин над меженью!.. Ведь это целых две сажени… Паводок в две сажени!..
– Севодни ночью две барки пронесло мимо, Осип Иваныч, – докладывал Савоська. – Должно полагать, с ухвата сорвало или снасть лопнула… Так и тарабанит по Чусовой, как дохлых коров.
А дождь продолжал свою работу, не останавливаясь ни на минуту.
В течение каких-нибудь трех дней Чусовая превратилась в бешеного зверя. Это был двигающийся потоп, ломавший и уносивший все на своем пути. Высота воды достигала шести с половиной аршин, а вместе с каждым вершком прибывавшей воды увеличивалась и скорость ее движения. При низкой воде вал идет по реке со скоростью пяти с половиной верст в час, а теперь он мчался со скоростью восьми верст; барка по низкой воде делает в час средним числом верст одиннадцать, а по высокой – пятнадцать и даже двадцать. В последнем случае все условия сплава совершенно изменяются: там, где достаточно было сорока человек, теперь нужно становить на барку целых шестьдесят, да и то нельзя поручиться, что вода не одолеет под первым же бойцом.
Сила напора водяной струи была так велика, что нашу барку привязали к ухвату еще вторым канатом. Кругом все по-прежнему было серо. Берег превратился в стоянку каких-то дикарей. Бурлаки не походили на самих себя: спали в мокре и грязи, почернели от дыма, отощали. Оказалось несколько больных, которые лежали под прикрытием своих шалашиков. О медицинской помощи нечего было и думать, когда не было хлеба и харчей. Вся надежда оставалась на то, как и при лечении дорогих патентованных врачей, что авось человек «сам отлежится». До ближайшей деревни было верст двенадцать, но попадать туда было крайне замысловато: горой, то есть по берегу, нельзя было пройти – не пускали разбушевавшиеся горные речки; по Чусовой, конечно, можно было попасть, но тяжело было возвращаться назад против течения. Даже отчаянный Бубнов – и тот отказывался от поездки в деревню, хотя сам второй день сидел впроголодь. Осип Иваныч больше не показывался к нам на барку.
– Где он пропадает? – спрашивал я у Савоськи.
– У Пашки на барке и днюет и ночует… Народ голодает, а он плешничает.
На третий день нашей стоянки «выворотилась» вторая крестьянская артелька. Это случилось как раз первого мая, в день Еремея-запрягальника. На этот раз побег «пиканников» был встречен всеми равнодушно, как самое обыкновенное дело. Нервы у всех притупились, овладевала та апатия, которая создается безвыходностью положения. Оставались пристанские бурлаки и «камешки», этим некуда было бежать, благо заплатят поденщину.
На четвертый день стоянки скрылись башкиры. Они сделали это так же незаметно, как вообще оставались незаметными все время сплава.
– Уж куда эта нехристь торопится – ума не приложу! – ругался Порша. – Крестьянин – тот к пашне рвется, а эта погань куда бежит? Робить не умеет, а туда же бежит… Чисто как лесное зверье, прости ты меня, господи!..
В казенке, кроме меня, помещался теперь будущий дьякон, а ночевать приходил еще чахоточный мастеровой. Время тянулось с убийственной медленностью, и один день походил как две капли воды на другой. Иногда забредет старик Лупан, посидит, погорюет и уйдет. Савоська тоже ходил невеселый. Одним словом, всем было не по себе, и все были рады поскорее вырваться отсюда.
Под палубой устроилась целая бабья колония, которая сейчас же натащила сюда всякого хламу, несмотря ни на какие причитания Порши. Он даже несколько раз вступал с бабами врукопашную, но те подымали такой крик, что Порше ничего не оставалось, как только ретироваться. Удивительнее всего было то, что, когда мужики голодали и зябли на берегу, бабы жили чуть не роскошно. У них всего было вдоволь относительно харчей. Даже забвенная Маришка – и та жевала какую-то поземину, вероятно свалившуюся к ней прямо с неба.
– И откуда у них что берется? – удивлялся Порша. – Ведь и на берег, почитай, совсем не выходят, а, глядишь, все жуются… Оказия, да и только!..
– Ты на штыки-то смотри, Порша, – советовал Савоська. – Бабы – они, конечно, бабы, а все-таки и за ними глаз да глаз нужен…
– Смотрю, Савостьян Максимыч… Кажинный день поверяю чуть не всю барку. Все ровно в сохранности, как следовает тому быть.
Другое обстоятельство, которое очень беспокоило Поршу, заключалось в том, что из Бубнова, Кравченки и Гришки составился некоторый таинственный триумвират. Их постоянно видели вместе. Будущий дьякон уверял, что несколько раз слышал, как они шептались между собой.